Предыдущая   На главную   Содержание   Следующая
 
 
ЛЕШКЕ ПУГАЧЕВУ

Шумит наша жизнь меж завалов и ямин.
Живем, не жалея голов.
И ты россиянин, и я россиянин -
здорово, мой брат Пугачев.

Расставим стаканы, сготовим глазунью,
испивши, на мир перезлись,-
и нам улыбнется добром и лазурью
Христом охраненная высь.

А клясться не стану, и каяться не в чем.
Когда отзвенят соловьи,
мы только одной лишь России прошепчем
прощальные думы свои.

Она - в наших взорах, она - в наших нервах,
она нам родного родней,-
и нет у нее ни последних, ни первых,
и все мы равны перед ней.

Измерь ее бездны рассудком и сердцем,
пред нею душой не криви.
Мы с детства чужие князьям и пришельцам,
юродивость - в нашей крови.

Дожди и деревья в мой череп стучатся,
крещенская стужа строга,
а летом шумят воробьиные царства
и пахнут веками стога.

Я слушаю зори, подобные чуду,
я трогаю ветки в бору,
а клясться не стану и спорить не буду,
затем что я скоро умру.

Ты знаешь, как сердцу погромно и душно,
какая в нем ночь запеклась,
и мне освежить его родиной нужно,
чтоб счастий чужих не проклясть

Мне думать мешают огни городские,
и если уж даль позвала,
возьмем с собой Лильку, пойдем по России
смотреть, как горят купола.

1978

ЦЕРКОВЬ В КОЛОМЕНСКОМ

Все, что мечтала услышать душа
в всплеске колодезном,
вылилось в возгласе: 'Как хороша
церковь в Коломенском!'

Знаешь, любимая, мы - как волхвы:
в поздней обители -
где еще, в самом охвостье Москвы,-
радость увидели.

Здравствуй, царевна средь русских церквей,
бронь от обидчиков!
Шумные лица бездушно мертвей
этих кирпичиков.

Сменой несметных ненастий и ведр
дышат, как дерево.
Как же ты мог, возвеличенный Петр,
съехать отселева?

Пей мою кровушку, пшикай в усы
зелием чертовым.
То-то ты смладу от божьей красы
зенки отвертывал.

Божья краса в суете не видна.
С гари да с ветра я
вижу: стоит над Россией одна
самая светлая.

Чашу страданий испивши до дна,
пальцем не двигая,
вижу: стоит над Россией одна
самая тихая.

Кто ее строил? Пора далека,
слава растерзана...
Помнишь, любимая, лес да река -
вот она, здесь она.

В милой пустыне, вдали от людей
нет одиночества.
Светом сочится, зари золотей,
русское зодчество.

Гибли на плахе, катились на дно,
звали в тоске зарю,
но не умели служить заодно
Богу и Кесарю...

Стань над рекою, слова лепечи,
руки распахивай.
Сердцу чуть слышно журчат кирпичи
тихостью Баховой.

Это из злыдни, из смуты седой
прадеды вынесли
диво, созвучное Анне Святой
в любящем Вильнюсе.

Полные света, стройны и тихи,
чуда глашатаи,-
так вот должны воздвигаться стихи,
книги и статуи.

...Грустно, любимая. Скоро конец
мукам и поискам.
Примем с отрадою тихий венец -
церковь в Коломенском.

[1973]

ЦЕРКОВЬ СВЯТОГО ПОКРОВА
НА НЕРЛИ

Мы пришли с тобой и замерли
и забыли все слова
перед белым чудом на Нерли,
перед храмом Покрова,

что не камен, а из света весь,
из Любовей, из молитв,-
вот и с вечностию сведались:
и возносит, и знобит.

Ни зимы меж тем, ни осени,
а весна - без мясников.
Бог растекся паром по земи -
стала церковь меж лугов.

Мы к ней шли дорогой долгою,
мы не ведали другой,-
лишь душа жужжала пчелкою
над молящейся травой.

Как подумаю про давнее,
сколько зол перенесли,
крестным мукам в оправдание
эта церковь на Нерли.

Где Россия деревенская
ниц простерлась, окружив,
жил я, родиной не брезгуя,-
потому и в мире жив.

Красоты ничем не вычислим:
в Риме был позавчера,
горд, скажу вам, и величествен
в Риме том собор Петра.

А моя царевна-скромница
всех смиренней, всех юней,
да зато и зло хоронится
перед радостною ней.

Дух восторгом не займется ль там,
в Божестве неусомним,
перед ней, как перед Моцартом,-
как пред Господом самим?

Что ж ты, смерть? Возьмись да выморозь
да не выйдет ни шиша:
незатмимым светом вымылась
возлетевшая душа.

Лебедь белая, безмолвница,
от грехов меня отмой!
Кто в России не помолится
красоте твоей родной?

Горней радости учила ты:
на удар - в ответ - щеку б!
У тебя и мы - не сироты,
и поэт - не душегуб.

1988

ДЕВОЧКА СУЗДАЛЬ

О, Русь моя, жена моя...
А. Блок

Когда воплощаются сердца мечты,
душа не безуста ль?
А не было чуда небесней, чем ты,
ах, девочка Суздаль!

Ясна и прелестна, добра и нежна
во всем православье -
из сказки царевна, из песни княжна
и в жизни сестра мне.

Как свечи, святыни твои возжены,-
пестра во цветенье,-
не тронет старинной твоей тишины
Петра нетерпенье.

Но жизней мильон у Руси на кону -
и выси ли, бездне ль -
о, как она служит незнамо кому,
родимая безмерь!..

Ты ж дремлешь, серебряна и голуба,
средь темного мира
такой, как ремесленная голытьба
твой лик сохранила.

Ни грустного Пруста с собой не возьму,
ни Джойса, ни Кафку
на эту дарящую радость всему
зеленую травку.

В дали монастырской туман во садах,
полощется пашня,-
ах, девочка Суздаль, твоя высота
по-детски домашня.

Так весело сердцу, так празднует взгляд,
как будто Иисус дал
им этот казнимый и сказочный град -
раздольную Суздаль.

Как будто я жил во чужой стороне,
и вот мне явилось
то детство, какого не выпало мне,
какое лишь снилось.

Уйдут, ко святым прикоснувшись местам,
обиды и усталь,-
ты девочкой будь, ты женою не стань,
пресветлая Суздаль.

Какой ни застынь поворот головы -
и в смутах не смеркли,-
полотно поют со смиренной травы
рассветные церкви.

В воде отражается храм небольшой,
возросший над нею,
и в зареве улиц притихшей душой
к России роднёю.

О, как бы любил я ее и, любя,
как был бы блажен я,
когда б мог увидеть, взглянув на тебя,
ее отраженье!

1980

ПСКОВ

Темных сил бытия в нас-
в каждом хватит на двух.
Чем униженней явность,
тем возвышенней дух.

Меркнут славы и стоны
на Господних весах.
На земле побежденный-
устоит в небесах.

Милый, с небом в соседстве,
город набожных снов,
нам приснившийся в детстве
и отысканный Псков.

В эту глушь, в бездорожье,
в этот северный лес
к людям ангелы Божьи
прилетали с небес.

В русской сказке, в Печорах,
что народ сотворил,
слышен явственный шорох
гармонических крыл...

Дело было под осень.
И охота ж была
Берендеевым осам
шелушить купола!

В просветленье блаженном,
о любви говоря,
пахла снегом и сеном
синева сентября.

Чайки хлопьями пены
опадали, дремля.
на старинные стены
ветряного Кремля.

И, свой каменный ворот
раскрывая навек,
славил Господа город
у слияния рек.

Оттого ль, что с холмов он
устремлен к высоте,
в нем, лесном и холщовом,
столько неба везде.

В нем бродяжливым дебрям
предстоял по утрам
так небесно серебрян
тихой Троицы храм.

Все державные дива
становились мертвей
перед правдой наива
его кротких церквей.

Капли горнего света -
строгих душ образа.
Как не веровать в это,
если видят глаза?

Бог во срубе небесном,
тот, чьих сил не боюсь,
только с вольным и честным
заключает союз.

Хоть порою бывает,
что, исполненный сил,
он зачем-то карает
тех, кого возлюбил...

Этот город как Иов,
и, где ангел летал,
плакать бархатным ивам
по сожженным летам.

Пусть величье простое
неприглядно на вид -
побежденный в исторьи
в небесах устоит.

Мрет в луче благодатном
государева мощь,
и - ладошкой подать нам
до Михайловских рощ!

[1981]

ЭКСКУРСИЯ В ЛИЦЕЙ

Нам удалась осенняя затея.
Ты этот миг, как таинство, продли,
когда с другими в сумерках Лицея
мы по скрипучим лестницам прошли.

Любя друг друга бережно и страшно,
мы шли по классам пушкинской поры.
Дымилась даль, как жертвенные брашна.
Была война, готовились пиры.

Горели свечи в коридорных дебрях.
Там жили все, кого я знал давно.
Вот Кюхельбекер, Яковлев, вот Дельвиг,
а вот и Он - кому за всех дано

сквозь время зреть и Вечности быть верным
и слушать мир, как плеск небесных крыл.
Он плыл органом в хоре семисферном
и егозой меж сверстниками слыл...

Легко ль идти по тем же нам дорожкам,
где в шуме лип душа его жива,
где он за музой устьем пересохшим
шептал как чудо русские слова?

От жарких дум его смыкались веки,
но и во сне был радостен и шал,
а где-то рядом в золоте и снеге
стоял дворец и сад, как Бог, дышал...

И нет причин - а мы с тобою плачем,
а мы идем и плачем без конца,
что был он самым маленьким и младшим,
поди стеснялся смуглого лица

и толстых губ, что будто не про женщин.
Уже от слез кружится голова,-
и нет причин, а мы идем и шепчем
сквозь ливни слез бессвязные слова.

Берите все, берите все березы,
всю даль. всю ширь со славой и быльем,
а нам, как свет, оставьте эти слезы,
в лицейском сне текущие по нем.

Как сладко быть ему единоверцем
в ночи времен, в горячке вековой,
лишь ты и Он, душой моей и сердцем
я не любил нежнее никого.

А кто любил? Московская жаровня
ему пришлась по времени и впрок.
И всем он друг, ему ж никто не ровня -
ни Лев Толстой, ни Лермонтов, ни Блок.

Лишь о заре, привыкнув быть нагими,
над угольком, чья тайна так светла,
склонялись в ласке нежные богини
и все деревья Царского Села...

Уже близки державная опека
и под глазами скорбные мешки.
Но те, кто станут мученики века,
еще играют в жаркие снежки.

Еще темны воинственные вязы,
еще пруды в предутреннем дыму...
О смуглолицый, о голубоглазый,
вас переглушат всех по одному.

И по тебе судьба не даст осечки,
уложит в снег, чтоб не сошел с ума,
где вьет и крутит белые колечки
на Черной речке музонька зима...

Но знать не знает торя арапчонок-
земель и вод креститель молодой,
и синева небес неомраченных
ему смеется женской наготой.

В ребячьем сердце нежность и веселье,
закушен рот, и щеки горячи...
До наших лет из той лицейской кельи
сияет свет мальчишеской свечи.

И мы, даст Бог, до смерти не угаснем,
нам не уйти от памяти и дум.
Там где-то Грозный радуется казням,
горит в смоле свирепый Аввакум.

О, что уму небесные законы,
что град Петра, что Царскосельский сад,
когда на дыбе гибнут миллионы.
и у казнимых косточки хрустят?

Молчат пустые комнаты и ниши,
и в тишине, откуда ни возьмись,
из глубины, но чудится, что свыше,
словами молвит внутренняя высь:

- Неси мой свет в туманы городские,
забыв меж строк Давидову пращу.
В какой крови грешна моя Россия,
а я ей все за Пушкина прощу.

1974

СТИХИ О РУССКОЙ СЛОВЕСНОСТИ

1

Ни с врагом, ни с другом не лукавлю.
Давний путь мой темен и грозов.
Я прошел по дереву и камню
повидавших виды городов.

Я дышал историей России.
Все листы в крови - куда ни глянь!
Грозный царь на кровли городские
простирает бешеную длань.

Клича смерть, опричники несутся.
Ветер крутит пыль и мечет прах.
Робкий свет пророков и безумцев
тихо каплет с виселиц и плах...

Но когда закручивался узел
и когда запенивался шквал,
Александр Сергеевич не трусил,
Николай Васильевич не лгал.

Меря жизнь гармонией небесной,
отрешась от лживой правоты,
не тужили бражники над бездной,
что не в срок их годы прожиты.

Не для славы жили, не для риска,
вольной правдой души утоля.
Тяжело Словесности Российской.
Хороши ее Учителя.

2

Пушкин, Лермонтов, Гоголь - благое начало,
соловьиная проза, пророческий стих.
Смотрит бедная Русь в золотые зерцала.
О, как ширится гул колокольный от них!

И основой святынь, и пределом заклятью
как возвышенно светит, как вольно звенит
торжествующий над Бонапартовой ратью
Возрождения русского мирный зенит.

Здесь любое словцо небывало значимо
и, как в тайне, безмерны, как в детстве, чисты
осененные светом тройного зачина
наши веси и грады, кусты и кресты.

Там, за ними тремя, как за дымкой Пролога,
ветер, мука и даль со враждой и тоской,
Русской Музы полет от Кольцова до Блока,
и ночной Достоевский, и всхожий Толстой.

Как вода по весне, разливается Повесть
и уносит пожитки, и славу, и хлам,
Безоглядная речь. Неподкупная совесть.
Мой таинственный Кремль. Наш единственный храм.

О, какая пора б для души ни настала
и какая б судьба ни взошла на порог,
в мирозданье, где было такое начало -
Пушкин, Лермонтов, Гоголь,- там выживет Бог.

1979

ПУШКИН И ЛЕРМОНТОВ

1

Никнет ли, меркнет ли дней синева -
на небе горестном
шепчут о вечном родные слова
маминым голосом.

Что там - над бездною судеб и смут,
ангелы, верно, там?
Кто вы, небесные, как вас зовут?
- Пушкин и Лермонтов.

2

В скудости нашей откуда взялись,
нежные, во свете?
- Все перевесит блаженная высь...
- Не за что, Господи!

Сколько в стремнины, где кружит листва,
спущено неводов,-
а у ранимости лика лишь два -
Пушкин и Лермонтов.

3

Детский, о Боже, младенческий зов...
Черепом - в росы я...
Здесь их обоих - на месте, как псов,
честные взрослые.

9.0pt">Вволю ль повыпито водочки злой,
пуншей и вермутов?
Рано вы русскою стали землей,
Пушкин и Лермонтов.

4

Что же в нас, люди, святое мертво?
Кашель, упитанность.
Злобные алчники мира сего,
как же любить-то нас?

Не зарекайтесь тюрьмы и сумы -
экая невидаль!
Сердцу единственный выход из тьмы -
Пушкин и Лермонтов.

5

Два белоснежных, два темных крыла,
зори несметные,-
с вами с рожденья душа обрела
чары бессмертия.

Господи Боже мой, как хорошо!
Пусто и немотне.
До смерти вами я заворожен,
Пушкин и Лермонтов.

6

Крохотка неба в тюремном окне...
С кем перемолвитесь?..
Не было б доли, да выпала мне
вечная молодость.

В дебрях жестокости каждым таясь
вздохом и лепетом,
только и памяти мне - что о вас,
Пушкин и Лермонтов.

7

Страшно душе меж темнот и сует,
мечется странница.
В мире случайное имя 'поэт'
в Вечности славится.

К чуду бессуетной жизни готов,
в радость уверовав,
весь я в сиянии ваших стихов,
Пушкин и Лермонтов.

1979

ПУТЕШЕСТВИЕ К ГОГОЛЮ

1

Как утешительно-тиха
и как улыбчиво-лукава
в лугов зеленые меха
лицом склоненная Полтава.

Как одеяния чисты,
как ясен свет, как звон негулок,
как вся для медленных прогулок,
а не для бешеной езды.

Здесь божья слава сердцу зрима.
Я с ветром вею, с Ворсклой льюсь.
Отсюда Гоголь видел Русь,
а уж потом смотрел из Рима...

Хоть в пенье радужных керамик,
в раю лошадок и цветов
остаться сердцем не готов,
у старых лип усталый странник,-

но так нежна сия земля
и так добра сия десница,
что мне до смерти будут сниться
Полтава, полдень, тополя.

Край небылиц, чей так целебен
спасенный чудом от обнов
реки, деревьев и домов
под небо льющийся молебен.

Здесь сердце Гоголем полно
и вслед за ним летит по склонам,
где желтым, розовым, зеленым
шуршит волшебное панно.

Для слуха рай и рай для глаза,
откуда наш провинциал,
напрягшись, вовремя попал
на праздник русского рассказа.

Не впрок пойдет ему отъезд
из вольнопесенных раздолий:
сперва венец и капитолий,
а там - безумие и крест.

Печаль полуночной чеканки
коснется дикого чела.
Одна утеха - Вечера
на хуторе возле Диканьки...

Немилый край, недобрый час,
на людях рожи нелюдские,-
и Пушкин молвит, омрачась:
- О Боже, как грустна Россия!..

Пора укладывать багаж.
Трубит и скачет Медный всадник
по душу барда. А пока ж
он - пасечник, и солнце - в садик.

И я там был, и я там пил
меда, текущие по хвое,
где об утраченном покое
поет украинский ампир...

2

А вдали от Полтавы, весельем забыт,
где ночные деревья угрюмы и шатки,
бедный-бедный андреевский Гоголь сидит
на собачьей площадке.

Я за душу его всей душой помолюсь
под прохладной листвой тополей и шелковиц,
но зовет его вечно Великая Русь
от родимых околиц.

И зачем он на вечные веки ушел
за жестокой звездой окаянной дорогой
из веселых и тихих черешневых сел,
с Украины далекой?

В гефсиманскую ночь не моли, не проси:
'Да минует меня эта жгучая чара',-
никакие края не дарили Руси
драгоценнее дара.

То в единственный раз через тысячу лет
на серебряных крыльях ночных вдохновений
в злую высь воспарил - не писательский, нет -
мифотворческий гений...

Каждый раз мы приходим к нему на поклон,
как приедем в столицу всемирной державы,
где он сиднем сидит и пугает ворон
далеко от Полтавы.

Опаленному болью, ему одному
не обидно ль, не холодно ль, не одиноко ль?
Я, как ласточку, сердце его подниму.
- Вы послушайте. Гоголь.

У любимой в ладонях из Ворсклы вода.
Улыбнитесь, попейте-ка самую малость.
Мы оттуда, где, ветрена и молода,
Ваша речь начиналась.

Кони ждут. Колокольчик дрожит под дугой.
Разбегаются люди - смешные козявки.
Сам Сервантес Вас за руку взял, а другой
Вы касаетесь Кафки.

Вам Италию видно. И Волга видна.
И гремит наша тройка по утренней рани.
Кони жаркие ржут. Плачет мать. И струна
зазвенела в тумане...

Он ни слова в ответ, ни жилец, ни мертвец.
Только тень наклонилась, горька и горбата,
словно с милой Диканьки повеял чабрец
и дошло до Арбата...

За овитое терньями сердце волхва,
за тоску, от которой вас роже избави,
до полынной земли, Петербург и Москва,
поклонитесь Полтаве.

1973

СЕРГЕЮ ЕСЕНИНУ

Ты нам во славу и в позор,
Сергей Есенин.
Не по добру твой грустен взор
в пиру осеннем.

Ты подменил простор земной
родной халупой;
не то беда, что ты хмельной,
а то, что глупый.

Ты, как слепой, смотрел на свет
и не со зла ведь
хотел бы славить, что не след
поэту славить.

И, всем заветам вопреки,
как соль на раны,
ты нес беду не в кабаки,
а в рестораны.

Смотря с тоскою на фиал -
еще б налили,-
с какой ты швалью пропивал
ключи Марии.

За стол посаженный плебей -
и ноги на стол,-
и баб-то ты любил слабей,
чем славой хвастал.

Что слаще лбу, что солоней -
венец ли, плаха ль?
О, ресторанный соловей,
вселенский хахаль!

Ты буйством сердца полыхал,
а не мечтами,
для тех, кто сроду не слыхал
о Мандельштаме.

Но был по времени высок,
и я не Каин -
в твой позолоченный висок
не шваркну камень.

Хоть был и неуч, и позер,
сильней, чем ценим,
ты нам и в славу, и в позор,
Сергей Есенин.

1971

* * *

О, дай нам Бог внимательных бессонниц,
чтоб каждый мог, придя под грубый кров
как самозванец, вдруг с далеких звонниц
услышать гул святых колоколов.

Той мзды печаль укорна и старинна,
щемит полынь, прощает синева.
О брат мой Осип и сестра Марина,
спасибо вам за судьбы и слова.

О, трижды нет! Не дерзок я, не ловок,
чтоб звать в родню двух лир безродный звон.
У ваших ног, натруженных, в оковах,
я нищ и мал. Не брезгуйте ж родством.

Когда в душе, как благовест господний,
звучат стихи с воскреснувших страниц,
освободясь из дымной преисподней,
она лежит простершаяся ниц

и, слушая, наслушаться не может,
из тьмы чужой пришедшая домой,
и жалкий век, что ею в муках прожит,
не страшен ей, блаженной и немой.

И думает беглянка ниоткуда:
'Спасибо всем, кто дал мне их прочесть.
Как хорошо, что есть на свете Чудо,
хоть никому, хоть изредка, но есть.

А где их прах, в какой ночи овражной?
И ей известно ль, ведает ли он,
какой рубеж, возвышенный и страшный,
в их разобщенных снах запечатлен?

Пусть не замучит совесть негодяя,
но чуткий слух откликнется на зов...'
Так думает душа моя, когда я
не сплю ночей над истиной стихов.

О, ей бы так, на ангельском морозе б
пронзить собой все зоны и слои.
Сестра моя Марина, брат мой Осип,
спасибо вам, сожженные мои!

Спасибо вам, о грешные, о божьи,
в святых венцах веселий и тревог!
Простите мне, что я намного позже
услышал вас, чем должен был и мог.

Таков наш век. Не слышим и не знаем.
Одно словечко в Вечность обронив,
не грежу я высоким вашим раем.
Косноязычен, робок и ленив,

всю жизнь молюсь без имени и жеста,-
и ты, сестра, за боль мою моли,
чтоб ей занять свое святое место
у ваших ног, нетленные мои.

1980

СОНЕТ МАРИНЕ

За певчий бунт, за крестную судьбу,
по смертный миг плательщицу оброка,
да смуглый лоб, воскинутый высоко,
люблю Марину - Божию рабу.

Люблю Марину - Божия пророка
с грозой перстов, притиснутых ко лбу,
с петлей на шее, в нищенском гробу,
приявшу честь от родины и рока,

чгго в снах берез касалась горней грани,
чья длань щедра, а дух щедрее длани.
Ее тропа - дождем с моих висков,

ее зарей глаза мои моримы,
и мне в добро Аксаков и Лесков -
любимые прозаики Марины.

1980

* * *

До могилы Ахматовой сердцем дойти нелегко -
через славу и ложь, стороной то лесной, то овражной,
по наследью дождя, по тропе, ненадежной и влажной,
где печаль сентябрей собирает в полях молоко.

На могиле Ахматовой надписи нет никакой.
Ты к подножью креста луговые цветы положила,
а лесная земля крестный сон красотой окружила,
подарила сестре безымянный и светлый покой.

Будь к могиле Ахматовой, финская осень, добра,
дай бездомной и там не отвыкнуть от гордых привычек.
В рощах дятлы стучат, и грохочет тоской электричек
город белых ночей, город Пушкина, город Петра.

Облака в вышине обрекают злотворцев ее
на презренье веков, и венчаньем святого елея
дышат сосны над ней. И победно, и ясно белея,
вечно юн ее профиль, как вечно стихов бытие.

У могилы Ахматовой скорби расстаться пора
с горбоносой рабой, и, не выдержав горней разлуки,
к ней в бессмертной любви протянул запоздалые руки
город черной беды, город Пушкина, город Петра.

1972

ПАМЯТИ А. ТВАРДОВСКОГО

Вошло в закон, что на Руси
при жизни нет житья поэтам,
о чем другом, но не об этом
у черта за душу проси.

Но чуть взлетит на волю дух,
нислягут рученьки в черниле,
уж их по-царски хоронили,
за исключеньем первых двух.

Из вьюг, из терний, из оков,
из рук недобрых, мук немалых
народ над миром поднимал их
и бережно, и высоко.

Из лучших лучшие слова
он находил про опочивших,
чтоб у девчонок и мальчишек
сто лет кружилась голова.

На что был загнан Пастернак -
тихоня, бука, нечестивец,
а все ж бессмертью причастились
и на его похоронах...

Иной венец, иную честь,
Твардовский, сам себе избрал ты,
затем чтоб нам хоть слово правды
по-русски выпало прочесть.

Узнал, сердечный, каковы
плоды, что муза пожинала.
Еще лады, что без журнала.
Другой уйдет без головы.

Ты слег, о чуде не моля.
за все свершенное в ответе...
О, есть ли где-нибудь на свете
Россия - родина моя?

И если жив еще народ,
то почему его не слышно
и почему во лжи облыжной
молчит, дерьма набравши в рот?

Ведь одного его любя,
превыше всяких мер и правил,
ты в рифмы Теркина оправил,
как сердце вынул из себя.

И в зимний пасмурный денек,
устав от жизни многотрудной,
лежишь на тризне малолюдной,
как жил при жизни одинок.

Бесстыдство смотрит с торжеством.
Земля твой прах сыновний примет,
а там Маршак тебя обнимет,
'Голубчик,- скажет,- с Рождеством!..'

До кома в горле жаль того нам,
кто был эпохи эталоном-
и вот, унижен, слеп и наг,
лежал в гробу при орденах,

но с голодом неутоленным,-
на отпеванье потаенном
куда пускали по талонам
на воровских похоронах.

1971

ПАМЯТИ ДРУГА

1

В чужих краях, в своей пещере,
в лесном краю, в машинном реве
с любовью думаем о Шере
Израилевиче Шарове,

об углубленье и наитье,
о тайновидде глуховатом,
кто видел зло в кровопролитье,
но шел по замети солдатом,

о жизни лешего, сгоревшей
в писательской заветной схиме
плен о плеч с Гроссманом, с Олешей
и отлетевшими другими,

о книжнике и о бродяге,
на чьей душе кровоподтеки,
об Одиссее на Итаке
и одиночестве в итоге,

о той тоске, что, как ни кличь я,
всегда больна и безымянна,
о беззащитности величья
и обреченности обмана,

о красоте, что не крылата,
но чьей незримостью спасутся,
сокрытой в черепе Сократа,
в груди испанского безумца,

о грустной святости попоек,
о крыльях, прошумевших мимо,
и - двое нас - о вас обоих
отдельно и неразделимо,

о все же прожитой не худо,
о человеке как о чуде,
а кто не верит в это чудо,
подите с наше покочуйте.

Пока сердца; не обветшали,
грустя, что видимся нечасто,
мы пьем вино своей печали
за летописца и фантаста.

К Москве протягивая руки,
в ознобе гордости и грусти
сквозь слезы думаем о друге
в своем бетонном захолустье.

2

Но лишь тогда в Начале будет Слово,
когда оно готово Богом стать,-
вот почему писателя Шарова
пришла пора, открыв, перечитать.

Он в смене зорь, одна другой румянче,
средь коротыг отмечен вышиной,
был весь точь-в-точь, как воин из Ламанчи,
печальный, добрый, мудрый и смешной.

В таком большом как веку не вместиться?
Такую боль попробуй потуши!
Ему ж претит словесное бесстыдство -
витийский хмель расхристанной души.

Он тем высок, что в сказку быль впряглась им,
что он, глухарь, знал тысячи утрат,
но и в быту возвышенно прекрасен
в углу Москвы укрывшийся Сократ.

Зато и нам не знать мгновений лучших,
чем те, когда - бывало, повезет -
и к нам на миг его улыбки лучик
слетал порой с тоскующих высот...

Вот он на кухне в россказнях вечерних
сидит, ногою ногу оплетя,
писатель книг, неведомый волшебник,
в недобрый мир забредшее дитя.

Как принц из сказки, робок и огромен,
хоть нет на лбу короны золотой,
и не чудно ль, что мы его хороним,
а он, как свет, над нашей суетой?

И больно знать, что, так и не дождавшись,
наставших дней душа его ждала,-
так хоть теперь с нее снимите тяжесть,
пустите в жизнь из ящиков стола!

1973, 1984

ГАЛИЧУ

Когда с жестокостью и ложью
больным годам не совладать,
сильней тоска по царству Божью,
недостижимей благодать..

Взъярясь на вралищах гундосых,
пока безмолвствует народ,
пророк откладывает посох,
гитару в рученьки берет.

О как в готовность ждущих комнат
его поющий голос вхож!
И что с того, что он, такой вот,
на мученика не похож?

Да будь он баловень и бабник,
ему от песен нет защит,
когда всей родины судьба в них,
завороженная, звучит.

Его из лирики слепили,
он вещей болью одарен
и веку с дырами слепыми
назначен быть поводырем.

Ему б на площадь, да поширше,
а он один, как свет в ночи,
а в нем менты, а в нем кассирши,
поэты, психи, палачи.

Еще ль, голубчики, не все тут?
О, как мутится ум от кар!..
В какие годы голос этот,
один за всех, не умолкал!

Как дикий бык, склоняя выю,
измучен волею Творца,
он сеет Светлую Россию
в испепеленные сердца.

Он судит пошлость и надменность,
и потешается над злом,
и видит мертвыми на дне нас,
и чует на сердце надлом.

И замирает близь и далечь
в тоске несбывшихся времен,
и что для жизни значит Галич,
мы лишь предчувствуем при нем.

Он в нас возвысил и восполнил,
что было низко и мертво.
На грозный спрос в Суде Господнем
ответим именем его.

И нет ни страха, ни позерства
под вольной пушкинской листвой.
Им наше время не спасется,
но оправдается с лихвой.

1974

ПОСМЕРТНАЯ БЛАГОДАРНОСТЬ
А. А. ГАЛИЧУ

Чем сердцу русскому утешиться?
Кому печаль свою расскажем?
Мы все рабы в своем отечестве,
но с революционным стажем.

Во лжи и страхе как ни бейся я,
а никуда от них не денусь.
Спасибо, русская поэзия:
ты не покинула в беде нас.

В разгар всемирного угарища,
когда в стране царили рыла,
нам песни Александра Галича
пора абсурдная дарила.

Теперь, у сердца бесконвойного
став одеснэю и ошэю,
нам говорят друзья покойного,
что он украл судьбу чужую.

Я мало знал его, и с вами я
о сем предмете не толкую -
но надо ж Божие призвание,
чтоб выбрать именно такую!

Возможно ли по воле случая,
испив испуг смерторежимца,
послав к чертям благополучие
на подвиг певческий решиться?

Не знаю впредь, предам ли, струшу ли:
страна у нас передовая,-
но как мы песни эти слушали,
из уст в уста передавая!

Как их боялись - вот какая вещь -
врали, хапужники, невежды!
Спасибо, Александр Аркадьевич,
от нашей выжившей надежды.

1988

НА МОГИЛЕ ВОЛОШИНА

Я был на могиле поэта,
где духу никто не мешал,
в сиянии синего света,
на круче Кучук-Енишар.

В своем настоящем обличье
там с ветром парил исполин -
родня Леонардо да Винчи
и добрый вещун из былин.

Укрывшись от бурь и от толков
с наивной и мудрой мольбой,
он эти края для потомков
обжил и наполнил собой.

Гражданские грозы отринув,
язычески рыжебород,
увидел в девчонке - Марину
и благословил на полет.

Художник, пророк и бродяга,
незримой земли властелин,
у вскинутых скал Карадага
со всеми свой рай разделил...

Со всей потаенной России
почтить его гордый покой
мерещились тени другие,
завидуя тризне такой.

Но пели усталые кости,
вбирая гремучий бальзам.
о том. что разъехались гости
и не было счастья друзьям.

На солнце кусты обгорели,
осенние бури лихи...
Не меркнут его акварели.
у сердца не молкнут стихи.

И я в этом царстве вулканьем,
с велением сердца в ладу,
ему на обветренный камень
угрюмые строки кладу.

Пожил богатырь да поездил,
да дум передумал в тиши.
Превыше побед и поэзии
величие чистой души.

У туч оборвалась дорога.
Вернулся на берег Садко.
Как вовремя... Как одиноко...
Как ветрено... Как высоко...

1975

ПАМЯТИ ГРИНА

Шесть русских прозаиков, которых я
взял бы с собой в пустыню, это: Гоголь,
Толстой, Достоевский, Чехов, Пришвин
и - Александр Грин.

Какой мне юный мир на старость лет подарен!
Кто хочешь приходи - поделим пополам.
За верность детским снам о как я благодарен
Бегущей по волнам и Алым парусам.

На русском языке па милости Аллаха
поведал нам о них в недавние лета
кабацкий бормотун, невдалый бедолага,
чья в эту землю плоть случайно пролита.

Суди меня, мой свет, своей улыбкой темной,
жеватель редких книг по сто рублей за том:
мне снится в добрый час тот сказочник бездомный,
небесную лазурь пронесший сквозь содом.

Мне в жизни нет житья без Александра Грина.
Он с луком уходил пасти голодный год
в языческую степь, где молочай и глина,
его средь наших игр мутило от нагот.

По камушкам морским он радости учился,
весь застлан синевой,- уж ты ему прости,
что в жизни из него моряк не получился,
умевшему летать к чемушеньки грести,

что не был он похож на доброго фламандца,
смакующего плоть в любезной духоте,
но, замкнут и колюч,- куда ж ему сравняться
в приятности души с Антошей Чехонте.

Упрямец и молчун, угрюмо пил из чаши
и в толк никак не брал, почто мы так горды,
как утренняя тень он проходил сквозь наши
невнятные ему застолья и труды.

С прозрения по гроб он жаждал только чуда,
всю жизнь он прожил там, и ни минуты здесь,
а нам и невдомек, что был он весь ОТТУДА,
младенческую боль мы приняли за спесь.

Ни родины не знал, ни в Индии не плавал,
ну, лакомка, ну, враль, бродяга и алкаш,-
а ты игрушку ту, что нам подсунул дьявол,
рассудком назовёшь и совесть ей отдашь.

А ты всю жизнь стоишь перед хамлом навытяжь,
и в службе смысла нет, и совесть не грызет,
и все пройдет как бред, а ты и не увидишь,
как солнышко твое зайдет за горизонт...

Наверно, не найти средь русских захолустий
отверженней глуши, чем тихий Старый Крым,
где он нашел приют своей сиротской грусти,
за что мы этот край ни капли не корим.

От бардов и проныр в такую даль заброшен,-
я помню, как теперь,- изглодан нищетой,
идет он в Коктебель, а там живет Волошин,-
о хоть бы звук один сберечь от встречи той!

Но если станет вдруг вам ваша жизнь полынна,
и век пахнёт чужим, и кров ваш обречен,
послушайтесь меня, перечитайте Грина,
вам нечего терять, не будьте дурачьем.

1975

ПАУСТОВСКОМУ

Не уподобившись волхвам,
не видя света из-за марева,
я опоздал с любовью к Вам
на полстолетия без малого.

Но что ни год от Ваших чар
все чаще на душу - о Боже мой -
нисходит светлая печаль
и свежесть вести неопошленной.

На море Черном, на Оке ль
мне Ваше слышится дыхание,-
седого юношества хмель
с годами все благоуханнее.

Места, что были Вам милы,
и я люблю безоговорочно:
святое из житейской мглы
выходит ярко и осколочно,-

и тех осколков чистота
все светоносней и нетленнее.
О Боже, как юна мечта
и как старо осуществление!

Мир дышит лесом и травой
как бы в прозрачности предутренней,-
нет зренья в прозе мировой
восторженней и целомудренней.

И мне светлее оттого,
что в скуке ль будня, в блеске ль праздника
я столько раз ни одного
не перечитываю классика.

1984

С. СЛАВИЧУ

Живет себе в Ялте прозаик,
сутулый и рыжий на вид.
Ему бы про рыб да про чаек,
а он про беду норовит.

Да это ж мучение просто,
как весь он тревогой набряк,
худущий да длинного роста,
смешной и печальный добряк.

Приучен войной к просторечью,
к тяжелым и личным словам,
он все про тоску человечью,
про судьбы солдатские вам.

Есть чудо - телесная мякоть
рассказа, где с первой строки
ты будешь смеяться и плакать,
и молча сжимать кулаки,

и с верой дурацкой прощаться,
и пить из отравленных чаш.
И к этому чуду причастен
прозаик чахоточный наш.

Он в Ялту приехал с морозца,
он к морю пришел наугад.
Удача ему не смеется.
Печатать его не хотят.

Я с ним не живал по соседству -
и чем бы порадовать смог
за то, что пришелся по сердцу
его невозвышенный слог?..

Мудрец о судьбе не хлопочет,
не ищет напрасных забот,
и сам продаваться не хочет,
и в спорах ума не пропьет.

Жена у него и сынишка,
а он свои повести - в стол,
до лучшего часа, и, слышь-ка,
опять с рыбаками ушел.

Он ходит по Крыму, прослыв там
у дельных людей чудаком,
не то доморощенным Свифтом,
не то за душой ходоком...

Житье непутевое это
пришлось бы и мне по плечу,
да темной судьбою поэта
меняться ни с кем не хочу.

1976

ЗАЩИТА ПОЭТА

И средь детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.
А. С. Пушкин

С детских лет избегающий драк,
чтящий свет от лампад одиноких,
я - поэт. Мое имя - дурак.
И бездельник, по мнению многих.

Тяжек труд мне и сладостен грех,
век мой в скорби и праздности прожит,
но, чтоб я был ничтожнее всех,
в том и гений быть правым не может.

И хоть я да тех самых зануд,
но, за что-то святое жалея,
есть мне чудо, что Лилей зовут,
с кем спасеннее всех на земле я.

Я - поэт, и мой воздух - тоска,
можно ль выжить, о ней не поведав?
Пустомель - что у моря песка,
но как мало у мира поэтов.

Пусть не мед - языками молоть,
на пегасиках ловких процокав
под казенной уздой, но Господь
возвещает устами пророков.

И, томим суетою сует
и как Бога зовя вдохновенье,
я клянусь, что не может поэт
быть ничтожным хотя б на мгновенье.

Соловей за хвалой не блестит.
Улыбнись на бесхитростность птичью.
Надо все-таки выпить за стыд,
и пора приучаться к величью.

Светлый рыцарь и верный пророк,
я пронизан молчанья лучами.
Мне опорою Пушкин и Блок.
Не равняйте меня с рифмачами.

Пусть я ветрен и робок в миру,
телом немощен, в куче бессмыслен,
но, когда я от горя умру,
буду к лику святых сопричислен.

Я - поэт. Этим сказано все.
Я из времени в Вечность отпущен.
Да пройду я босой, как Басё,
по лугам, стрекозино поющим.

И, как много столетий назад,
просветлев при божественном кличе,
да пройду я, как Данте, сквозь ад
и увижу в раю Беатриче.

И с возлюбленной взмою в зенит,
и от губ отрешенное слово
в воскрешенных сердцах зазвенит
до скончания века земного.

1973

* * *

Больная черепаха -
ползучая эпоха,
смотри: я - горстка праха,
и разве это плохо?

Я жил на белом свете
и даже был поэтом,-
попавши к миру в сети,
раскаиваюсь в этом.

Давным-давно когда-то
под песни воровские
я в звании солдата
бродяжил по России.

Весь тутошний, как Пушкин
или Василий Теркин,
я слушал клеп кукушкин
и верил птичьим толкам.

Я - жрец лесных религий,
мне труд - одна морока,
по мне, и Петр Великий
не выше скомороха.

Как мало был я добрым
хоть с мамой, хоть с любимой,
за что и бит по ребрам
судьбиной, как дубиной.

В моей дневной одышке,
в моей ночи бессонной
мне вечно снятся вышки
над лагерною зоной.

Не верю в то, что руссы
любили и дерзали.
Одни врали и трусы
живут в моей державе.

В ней от рожденья каждый
железной ложью мечен,
а кто измучен жаждой,
тому напиться нечем.

Вот я моя жаровней
рассыпалась по рощам.
Безлюдно и черно в ней,
как в городе полнощном.

Юродивый, горбатенький,
стучусь по белу свету-
зову народ мой батенькой,
а мне ответа нету.

От вашей лжи и люти
до смерти не избавлен,
не вспоминайте, люди,
что я был Чичибабин.

Уже не быть мне Борькой,
не целоваться с Лилькой,
опохмеляюсь горькой.
Закусываю килькой.

1969

* * *

Дай вам Бог с корней до крон
без беды в отрыв собраться.
Уходящему -поклон,
Остающемуся - братство.

Вспоминайте наш снежок
посреди чужого жара.
Уходящему - рожок.
Остающемуся - кара.

Всяка доля по уму:
и хорошая, и злая.
Уходящего - пойму.
Остающегося - знаю.

Край души, больная Русь,-
перезвонность, первозданность
(с уходящим - помирюсь,
с остающимся - останусь) -

дай нам, вьюжен и ледов,
безрассуден, и непомнящ,
уходящему - любовь,
остающемуся - помощь.

Тот, кто слаб, и тот, кто крут,
выбирает каждый между:
уходящий - меч и труд,
остающийся - надежду.

Но в конце пути сияй
по заветам Саваофа,
уходящему- Синай,
остающимся - Еолгофт

Я устал судить сплена,
мерить временным безмерность.
Уходящему - печаль.
Остающемуся - верность.

1971

* * *

Не веря кровному завету,
что так нельзя,
ушли бродить по белу свету
мои друзья.

Броня державного кордона -
как решето.
Им светит Гарвард и Сорбонна,
да нам-то что?

Пусть будут счастливы, по мне, хоть
в любой дали,-
но всем живым нельзя уехать
с живой земли.

С той, чья судьба еще не стерта
в ночах стыда,
а если с мертвой, то на черта
и жить тогда?..

Я верен тем, кто остается
под бражный треп
свое угрюмое сиротство
нести по гроб.

Кому обещаны допросы
и лагеря,
но сквозь крещенские морозы
горит заря.

Нам не дано, склоняя плечи
под ложью дней,
гадать, кому придется легче,
кому трудней.

Пахни ж им снегом и сиренью,
чума-земля.
Не научили их смиренью
учителя.

В чужое зло метнула жизнь их,
с пути сведя,
и я им, дальним, не завистник
и не судья.

Пошли им, Боже, легкой ноши,
прямых дорог
и добрых снов на злое ложе
пошли им впрок.

Пускай опять обманет демон,
сгорит свеча,-
но только б знать, что выбор сделан
не сгоряча.

1973

* * *

Опять я в нехристях, опять
меня склоняют на собраньях,
а я и так в летах неранних,
труд лишний под меня копать.

Не вправе клясть отчайный выезд,
несу как крест друзей отъезд.
Их Бог не выдаст - черт не съест,
им отчий стыд глаза не выест.

Один в нужде скорблю душой,
молчу и с этими и с теми,-
уж я-то при любой системе
останусь лишний и чужой.

Дай Бог свое прожить без фальши,
мой срок без малого истек,
и вдаль я с вами не ездок:
мой жданный путь намного дальше.

1973

БЫЛИНА ПРО ЕРМАКА

Ангел русской земли, ты почто меня гнешь и караешь?
Кто утешит мой дух, если в сердце печаль велика?
О, прости меня, Пушкин, прости меня, Лев Николаич,
я сегодня пою путеводную длань Ермака.

Бороде его - честь и очам его - вечная память,
и бессмертие - краю, что кровью его орошен.
Там во мшанике ночь и косматому дню не шаманить
над отшельничьим тем, над несбывшимся тем шалашом.

Отшумело жнивье, а и славы худой не избегло,
было имя как стяг, а пошло дуракам на пропой,
и смирна наша прыть, и на званую волю из пекла
не дано нам уплыть атамановой пенной тропой.

Время кружит в ночи смертоносно-незримые кружна,
с православного древа за плодом срывается плод.
Что Москва, что мошна - перед ними душа безоружна,
а в сибирском раю - ни опричников, ни воевод.

Две медведицы в лапах несут в небеса семисвечья,
и смеется беглец, что он Богу не вор и не тать.
Между зверем в древом томится душа человечья
и тоскует, как барс, что не может березонькой стать.

- Сосчитай, грамотей, сколько далей отмерено за день.
А что было - то было, то в зорях сгорело дотла.
Пейте брагу, рабы, да не врите, что я кровожаден,
вам ни мраку, ни звезд с моего кругового котла...

Мы пируем уход, смоляные ковши осушая,
и кедровые кроны звенят над поверженным злом.
Это - русские звоны, и эта земля - не чужая,
колокольному звону ответствует гусельный звон...

А за кручами - Русь, и оттуда - ни вести, ни басни,
а что деется там, не привидится злыдню во сне:
плахи, колья, колесы; клубятся бесовские казни,
с каждой казнью деньжат прибывает в царевой казне.

Так и пляшет топор, без вины и без смысла карая,
всюду трупы да гарь, да еще воронье на снегу,
и князь Курбский тайком отъезжает из отчего края,
и отъезд тот во грех я помыслить ему не могу.

Можно ль выстоять трону, сыновнею кровью багриму?
И на этой земле еще можно ль кого-то любить?
Льется русская кровь по великому Третьему Риму,
поелику вовеки четвертому Риму не быть...

А Ермак - на лугу, он для правнуков ладит садыбу,
он прощает врагу и для праздников мед бережет,
в скоморошьей гульбе он плюет на Малютину дыбу
и беде за плечами не тщится вести пересчет.

К Ермаковым ногам подкатился кедровый рогачик,
притулилась жар-птица, приластилась тьма из болот.
Ни зверью он не враг, ни чужого жилья не захватчик,
а из божьих даров только волю одну изберет.

Под великой рекой он веселую голову сложит,
а заплачет другой, кто родится с похожей душой,
а тропы уже нет, потому что он сроду не сможет
ни обиды стерпеть, ни предаться державе чужой.

Из ковша Ермака пили бражники и староверы,
в белокрылых рубахах на грудь принимали врага,
а исполнив оброк, уходили в скиты и пещеры,
но и в райских садах им Россия была дорога.

Хорошо Ермаку. Не зазря он мне снился на Каме...
Над моей головой вместо неба нависла беда,
пали гусли из рук, расступается твердь под ногами,
но - добыта Сибирь,- и уже не уйти никуда.

1976

* * *

М.Рахлиной

Марленочка, не надо плакать,
мой друг большой.
Все - суета, все - тлен и слякоть,
живи душой.

За место спорят чернь и челядь.
Молчит мудрец.
Увы, ничем не переделать
людских сердец.

Забыв свое святое имя,
прервав полет,
они не слышат, как над ними
орган поет...

Не пощадит ни книг, ни фресок
безумный век.
И зверь не так жесток и мерзок,
как человек.

Прекрасное лицо в морщинах,
труды и хворь,-
ты прах - и с тем, кто на вершинах,
вотще не спорь.

Все мрачно так, хоть в землю лечь нам.
над бездной путь.
Но ты не временным, а вечным
живи и будь...

Сквозь адский спор добра и худа,
сквозь гул и гам.
как нерасслышанное чудо,
поет орган.

И Божий мир красив и дивен
и полон чар,
и, как дитя, поэт наивен,
хоть веком стар.

Звучит с небес Господня месса,
и ты внизу
Сквозь боль услышь ее, засмейся,
уйми слезу.

Поверь лишь в истину, а флагам
не верь всерьез.
Придет пора - и станет благом,
что злом звалось...

Пошли ж беду свою далече,
туман рассей,
переложи тоску на плечи
твоих друзей.

Ни в грозный час, ни 9 час унылый,
ни в час разлук
не надо плакать, друг мой милый,
мой милый друг.

1972

* * *

Не от горя и не от счастья,
не для дела, не для парада
попросил хоть на малый час я
у судьбы тишины и лада.

И не возраст тому причиной,
он не повод для величанья,
но не первой моей морщиной
заслужил я черед молчанья.

Я хотел, никого не видя,
всех людей полюбить, как братьев,
а они на меня в обиде,
высоту тишины утратив.

Все мы с гонором, а посмотришь -
все сквалыжны в своей скворешне,
и достоин веселья тот лишь,
кто забыл о горячке прежней.

Желт мой колос, и оттого-то
я меняю для звездной жатвы
сумасшествие Дон Кихота
на спокойствие Бодисатвы.

Одного я хочу отныне:
ускользнув от любой опеки,
помолиться в лесной пустыне
за живущих в двадцатом веке.

И одна лишь тоска у сердца,
и не в радость ни куш, ни бляха,-
чтоб на поздней траве усесться
у колен Себастьяна Баха.

Был бы Пушкин, да был бы Рильке,
да была б еще тень от сосен,-
а из бражников, кроме Лильки,
целый мир для меня несносен.

Сколько раз моя жизнь ломалась
до корней, и за все такое
в кой-то век попросил хоть малость
одиночества и покоя.

Я ушел бы, ни с кем не споря,
чтоб не слушать хмельные речи,
с мудрой книгой на берег моря,
обнимая тебя за плечи.

Чтоб деревья шумели, дыбясь,
пела речка на радость эху
и, как братья, Толстой и Диккенс
перешептывались не к спеху.

Ничьего не ищу участья,
ничего мне от звезд не надо,
лишь прошу хоть на малый час я
у судьбы тишины и лада.

1972

* * *

О, когда ж мы с тобою пристанем
к островам с ворожбой и блистаньем,
где родная душе тишина
нежным холодом опушена?

У себя на земле, к сожаленью,
мы презрели божественной ленью
и не верим небесным дарам
под мучительный трам-тарарам.

Там стоят снеговые хоромы,
с ночи полные света и дремы,
и поземка в потемках шалит,
как безумное сердце Лилит.

С первым солнышком выйдем из дому
побродить по снежку молодому.
Дальний блеск, белизна, благодать,-
а нельзя ничего передать.

С добрым утром, царевна Ворона!
Где твоя золотая корона?
Черный бархат на белом снегу
никому подарить не смогу...

Напои ж нас грозовым бальзамом,
зимний рай, где остаться нельзя нам,
потому что и с музыкой зим
неизбежностью души казним.

1974

* * *

Деревья бедные, зимою черно-голой
что снится вам на городском асфальте?
Сквозь сон услышьте добрые глаголы,
моим ночам свою беду оставьте.

Взмахнув ветвями, сделайтесь крылаты,
летите в Крым, где хорошо и южно,
где только жаль, что не с моей зарплаты,
а то и нам погреться было б нужно.

Морозы русские, вы злее, чем монголы,
корней не рушьте, сквозь кору не жальте...
Что может сниться вам зимою черно-голой,
деревья бедные, на городском асфальте?

1971

ХЕРСОНЕС

Какой меня ветер занес в Херсонес?
На многое пала завеса,
но греческой глины могучий замес
удался во славу Зевеса.

Кузнечики славы обжили полынь,
и здесь не заплачут по стуже -
кто полон видений бесстыжих богинь
и верен печали пастушьей.

А нас к этим скалам прибила тоска,
трубила бессонница хрипло,
но здешняя глина настолько вязка,
что к ней наше горе прилипло.

Нам город явился из царства цикад,
из желтой ракушечной пыли,
чтоб мы в нем, как в детстве, брели наугад
и нежно друг друга любили...

Подводные травы хранят в себе йод,
упавшие храмы не хмуры,
и лира у моря для мудрых поет
про гибель великой культуры...

В изысканной бухте кончалась одна
из сказок Троянского цикла.
И сладкие руки ласкала волна,
как той, что из пены возникла.

И в прахе отрытом все виделись мне
дворы с миндалем и сиренью.
Давай же учиться у желтых камней
молчанью мечты и смиренью.

Да будут нам сниться воскресные сны
про край, чья душа синеока,
где днища давилен незримо красны
от гроздей истлевшего сока.

[1975]

* * *

Еще недавно ты со мной,
два близнеца в страде земной,
молились морю с Карадага.
Над гулкой далью зрел миндаль,
мой собеседник был Стендаль,
а я был радостный бродяга.

И мир был только сотворен,
и белка рыжим звонарем
над нами прыгала потешно.
Зверушка, шишками шурша,
видала, как ты хороша,
когда с тебя снята одежда.

Водою воздух голубя,
на обнаженную тебя
смотрела с нежностью Массандра,
откуда мы, в конце концов,
вернулись в горький край отцов,
где грусть оставили назавтра.

Вся жизнь с начала начата,
и в ней не видно ни черта,
и распинает нищета
по обе стороны креста нас,-
и хочется послать на 'ё'
народолюбие мое,
с которым все же не расстанусь.

Звезда упала на заре,
похолодало на дворе,
и малость мальская осталась:
связать начала и концы,
сказать, что все мы мертвецы,
и чаркой высветлить усталость.

Как ни стыжусь текущих дней,
быть сопричастником стыдней,-
ох, век двадцатый, мягко стелешь!
Освобождаюсь от богов,
друзей меняю на врагов
и радость вижу в красоте лишь.

Ложь дня ко мне не приросла.
Я шкурой вызнал силу зла,
я жил, от боли побелевший,
но злом дышать невмоготу
тому, кто видел наготу
твою на южном побережье.

1968

СУДАКСКИЕ ЭЛЕГИИ

1

Когда мы устанем от пыли и прозы,
пожалуй, поедем в Судак.
Какие огромные белые розы
там светят в садах.

Деревня - жаровня. А что там акаций!
Каменья, маслины, осот...
Кто станет от солнца степей домогаться
надменных красот?

Был некогда город алчбы и торговли
со стражей у гордых ворот,
но где его стены и где его кровли?
И где его род?

Лишь дикой природы пустынный кусочек,
смолистый и выжженный край.
От судей и зодчих остался песочек -
лежи загорай.

Чу, скачут дельфины! Вот бестии. Ух ты,
как пляшут! А кто ж музыкант?
То розовым заревом в синие бухты
смеется закат.

На лицах собачек, лохматых и добрых,
веселый и мирный оскал,
и щелкают травы на каменных ребрах
у скаредных скал.

А под вечер ласточки вьются на мысе
и пахнет полынь, как печаль.
Там чертовы кручи, там грозные выси
и кроткая даль.

Мать-Вечность царит над нагим побережьем,
и солью горчит на устах,
и дремлет на скалах, с которых приезжим
сорваться - пустяк.

Одним лишь изъяном там жребий плачевен
и нервы катают желвак:
в том нищем краю не хватает харчевен
и с книгами - швах.

На скалах узорный оплот генуэзцев,
тишайшее море у ног,
да только в том месте я долго наесться,
голодный, не мог.

А все ж, отвергая житейскую нехоть -
такой уж я сроду чудак,-
отвечу, как спросят: 'Куда нам поехать?' -
'Езжайте в Судак'.

2

Настой на снах в пустынном Судаке...
Мне с той землей не быть накоротке,
она любима, но не богоданна.
Алчак-Кая, Солхат, Бахчисарай...
Я понял там, чем стал Господень рай
после изгнанья Евы и Адама.

Как непристойно Крыму без татар.
Шашлычных углей лакомый угар,
заросших кладбищ надписи резные,
облезлый ослик, движущий арбу,
верблюжесть гор с кустами на горбу,
и все кругом - такая не Россия.

Я проходил по выжженным степям
и припадал к возвышенным стопам
кремнистых чудищ, див кудлатоспинных.
Везде, как воздух, чуялся Восток -
пастух без стада, светел и жесток,
одетый в рвань, но с посохом в рубинах.

Который раз, не ведая зачем,
я поднимался лесом на Перчем,
где прах мечей в скупые недра вложен,
где с высоты Георгия монах
смотрел на горы в складках и тенях,
что рисовал Максимильян Волошин.

Буддийский поп, украинский паныч,
в Москве француз, во Франции москвич,
на стержне жизни мастер на все руки,
он свил гнездо в трагическом Крыму
чтоб днем и ночью сердце рвал ему
стоперстый вопль окаменелой муки.

На облаках бы - в синий Коктебель.
Да у меня в России колыбель
и не дано родиться по заказу,
и не пойму, хотя и не кляну,
зачем я эту горькую страну
ношу в крови как сладкую заразу.

О, нет беды кромешней и черней,
когда надежда сыплется с корней
в соленый сахар мраморных расселин,
и только сердцу снится по утрам
угрюмый мыс, как бы индийский храм,
слетающий в голубизну и зелень...

Когда, устав от жизни деловой,
упав на стол дурною головой,
забьюсь с питвом в какой-нибудь клоповник,
да озарит печаль моих поэм
полынный свет, покинутый Эдем -
над синим морем розовый шиповник.

3

Восточный Крым, чья синь седа,
а сень смолиста,-
нас, точно в храм, влекло сюда
красе молиться.

Я знал, влюбленный в кудри трав,
в колосьев блестки,
что в ссоре с радостью не прав
Иосиф Бродский.

Но разве знали ты и я
в своей печали,
что космос от небытия
собой спасали?

Мы в море бросили пятак,-
оно - не дура ж,-
чтоб нам вернуться бы в Судак,
в старинный Сурож.

О сколько окликов и лиц,
нам незнакомых,
у здешней зелени, у птиц
и насекомых!..

Росли пахучие кусты
и реял парус
у края памяти, где ты
со мной венчалась.

Доверясь общему родству,
постиг, прозрев, я,
что свет не склонен к воровству,
не лгут деревья.

Все пело любящим хвалу,
и, словно грезясь,
венчая башнями скалу,
чернелась крепость...

А помнишь, помнишь: той порой
за солнцем следом
мы шли под Соколом-горой
над Новым Светом?

А помнишь, помнишь: тайный скит,
приют жар-птицын,
где в золотых бродильнях спит
колдун Голицын?

Да, было доброе винцо,
лилось рекою.
Я целовал тебя в лицо -
я пил другое...

В разбойной бухте, там, где стык
двух скал ребристых,
тебя чуть было не настиг
сердечный приступ.

Но для воскресших смерти нет,
а жизнь без края -
лишь вечный зов, да вечный свет,
да ширь морская!

Она колышется у ног,
а берег чуден,
и то, что видим, лишь намек
на то, что чуем.

Шуруя соль, суша росу ль,
с огнем и пеной
лилась разумная лазурь
на брег небренный.

И, взмыв над каменной грядой,
изжив бескрылость,
привету вечности родной
душа раскрылась!

1974, 1982

ЧУФУТ-КАЛЕ ПО-ТАТАРСКИ ЗНАЧИТ
'ИУДЕЙСКАЯ КРЕПОСТЬ'

Твои черты вечерних птиц безгневней
зовут во мгле.
Дарю тебе на память город древний -
Чуфут-Кале.

Как сладко нам неслыханное имя
назвать впервой.
Пускай шумит над бедами земными
небес травой.

Недаром ты протягивала ветки
свои к горам,
где смутным сном чернелся город ветхий,
как странный храм.

Не зря вослед звенели птичьи стаи,
как хор светил,
и Пушкин сам наш путь в Бахчисарае
благословил.

Мы в горы шли, сияньем души вымыв,
нам было жаль,
что караваны беглых караимов
сокрыла даль.

Чуфут пустой, как храм над пепелищем,
Чуфут ничей,
и, может быть, мы в нем себе отыщем
приют ночей.

Тоска и память древнего народа
к нему плывут,
и с ними мы сквозь южные ворота
вошли в Чуфут.

Покой и тайна в каменных молельнях,
в дворах пустых.
Звенит кукушка, пахнет можжевельник,
быть хочет стих.

В пустыне гор, где с крепостного вала
обзор широк,
кукушка нам беду накуковала
на долгий срок.

Мне - камни бить, тебе - нагой метаться
на тех холмах,
где судит судьбы чернь магометанства
в ночных чалмах,

где нам не даст и вспомнить про свободу
любой режим,
затем что мы к затравленному роду
принадлежим.

Давно пора не задавать вопросов,
бежать людей.
Кто в наши дни мечтатель и философ,
тот иудей.

И ни бедой, ни грустью не поборот
в житейской мгле,
дарю тебе на память чудный город -
Чуфут-Кале.

1975

* * *

Пребываю безымянным.
Час явленья не настал.
Гениальным графоманом
Межиров меня назвал.

Называй кем хочешь, Мастер.
Нету горя, кроме зла.
Я иду с Парнасом на спор
не о тайнах ремесла.

Верам, школам, магазинам
отрицание неся,
не могу быть веку сыном,
а пустынником - нельзя.

В желтый стог уткнусь иголкой,
чем совать добро в печать.
Пересыльный город Горький,
как Вас нынче величать?

Под следящим волчьим оком,
под недобрую молву
на ковчеге колченогом
сквозь гражданственность плыву.

Бьется крыльями Европа -
наша немочь и родня -
из всемирного потопа
и небесного огня.

Сядь мне на сердце, бедняжка,
припади больным крылом.
Доживать свое нетяжко:
все прекрасное - в былом.

Мне и слова молвить не с кем,
тает снегом на губах.
Не болтать же с Достоевским,
если был на свете Бах.

Тайных дум чужим не выдам,
а свои - на все плюют.
Между Вечностью и бытом
смотрит в небо мой приют.

Три свечи горят на тризне,
три моста подожжены.
Трех святынь прошу у жизни:
Лили, лада, тишины.

1976

* * *

Сбылась беда пророческих угроз,
и темный век бредет по бездорожью.
В нем естество склонилось перед ложью
и бренный разум душу перерос.

Явись теперь мудрец или поэт,
им не связать рассыпанные звенья.
Все одиноки - без уединенья.
Все - гром, и смрад, и суета сует.

Ни доблестных мужей, ни кротких жен,
а вещий смысл тайком и ненароком...
Но жизни шум мешает быть пророком,
и без того я странен и смешон.

Люблю мой крест, мою полунужду
и то, что мне не выбиться из круга,
что пью с чужим, а гневаюсь на друга,
со злом мирюсь, а доброго не жду.

Мне век в лицо швыряет листопад,
а я люблю, не в силах отстраниться,
тех городов гранитные страницы,
что мы с тобой листали наугад.

Люблю молчать и слушать тишину
под звон синиц и скок веселых белок,
стихи травы, стихи березок белых,
что я тебе в час утренний шепну.

Каких святынь коснусь тревожным лбом?
Чем увенчаю влюбчивую старость?
Ни островка в синь-море не осталось,
ни белой тучки в небе голубом...

Безумный век идет ко всем чертям,
а я читаю Диккенса и Твена
и в дни всеобщей дикости и тлена,
смеясь, молюсь мальчишеским мечтам.

1976

* * *

Нехорошо быть профессионалом.
Стихи живут, как небо и листва.
Что мастера? Они довольны малым,
А мне, как ветру, мало мастерства.

Наитье чар и свет в оконных рамах,
трава меж плит, тропинка к шалашу,
судьба людей, величье книг и храмов -
мне все важней всего, что напишу.

Я каждый день зову друзей на ужин.
Мой дождь шумит на множество ладов.
Я с детских лет к овчаркам равнодушен,
дворнягам умным вся моя любовь.

В душе моей хранится много тайн
от милых муз, блужданий в городах.
Я только что открыл вас, древний Таллинн,
и тихий Бах, и черный Карадаг.

А мастера, как звезды в поднебесье,
да есть ли там еще душа жива?
Но в них порочность опыта и спеси,
за ремеслом не слышно божества.

Шум леса детского попробуй пробуди в них,
по дню труда свободен их ночлег.
А мне вставать мученье под будильник,
а засыпать не хочется вовек.

Нужде и службе верен поневоле,
иду под дождь, губами шевелю.
От всей тоски, от всей кромешной боли
житье душе, когда я во хмелю.

Мне пить с друзьями весело и сладко,
а пить один я сроду не готов,-
а им запой полезен, как разрядка
после могучих выспренных трудов.

У мастеров глаза, как белый снег, колючи,
сквозь наши ложь и стыд их воля пронесла,
а на кресте взлететь с голгофской кручи -
у смертных нет такого ремесла.

1974

ПОСОШОК НА ДОРОЖКУ
ЛЕШЕ ПУГАЧЕВУ

С дорогой, Леша Пугачев,
и здравствуй, и прощай!
Кто знает, брат, когда еще
приду к тебе на чай.

Я ревновал тебя ко всем,
кому от щедрых крыл
ты, на похмелье окосев,
картиночки дарил.

А я и в праздничном хмелю -
покличь меня, покличь -
ни с кем другим не преломлю
коричневый кулич.

Твой путь воистину не плох,
тебе не пасть во тлен,
иконописец, скоморох,
расписыватель стен.

Еще и то дрожит в груди,
что среди прочих дел
по всей Россиюшке, поди,
стихи мои попел.

Тобой одним в краю отцов
мне красен гиблый край.
С дорогой, Леша Пугачев,
и здравствуй, и прощай!

Нам люб в махорочном дыму
языческий обряд,
но, что любилось нам, тому
пиши пропало, брат.

Пиши пропало, старина,
мальчишеской стране,
где пела верная струна
о светлой старине.

Пиши пропало той поре,
когда с метельных троп,
едва стемнеет на дворе,
а мы уже тип-топ.

И прозревает глубина
сквозь заросли морщин,
когда за чарочкой вина
в обнимочку молчим.

За то, что чуешь Бога зов
сквозь вой недобрых стай,
с дорогой, Леша Пугачев,
и здравствуй, и прощай...

Ты улыбнулся от души,
как свечечку зажег,-
и мы в ремесленной тиши
осушим посошок.

Хвала покинувшему брег,
чей в ночь уходит след,
кто сквозь отчаянье и грех
прозрел всевышний свет.

Еще немного побредем
неведомым путем,
а что останется потом -
не нам судить о том.

О нашей сладостной беде,
об удали в аду
напишут вилы по воде
в двухтысячном году.

Но все забьет в конце концов
зеленый молочай...
С дорогой, Леша Пугачев,
и здравствуй, и прощай!

1978

ОДА ВОРОБЬЮ

Пока меня не сбили с толку,
презревши внешность, хвор и пьян,
питаю нежность к воробьям
за утреннюю свиристелку.
Здоров, приятель! Чик-чирик!
Мне так приятен птичий лик.

Я сам, подобно воробью,
в зиме немилой охолонув,
зерно мечты клюю с балконов,
с прогретых кровель волю пью
и бьюсь на крылышках об воздух
во славу братиков безгнездых.

Стыжусь восторгов субъективных
от лебедей, от голубей.
Мне мил пройдоха воробей,
пророков юркий собутыльник,
посадкам враг, палаткам друг,-
и прыгает на лапках двух.

Где холод бел, где лагерь был,
где застят крыльями засовы
орлы-стервятники да совы,
разобранные на гербы,-
а он и там себе с морозца
попрыгивает да смеется.

Шуми под окнами, зануда,
зови прохожих на концерт!..
А между тем не так он сер,
как это кажется кому-то,
когда, из лужицы хлебнув,
к заре закидывает клюв.

На нем увидит, кто не слеп,
наряд изысканных расцветок.
Он солнце склевывает с веток,
с отшельниками делит хлеб
и, оставаясь шельма шельмой,
дарит нас радостью душевной.

А мы бродяги, мы пираты,-
и в нас воробышек шалит,
но служба души тяжелит,
и плохо то, что не пернаты.
Тоска жива, о воробьи,
кто скажет вам слова любви?

Кто сложит оду воробьям,
галдящим под любым окошком,
безродным псам, бездомным кошкам,
ромашкам пустырей и ям?
Поэты вымерли, как туры,-
и больше нет литературы.

1977

ЧЕРНИГОВ

Воробьи умолкли, прочирикав.
А про что? Наверно, про Чернигов,
монастырский, княжий, крепостной.
С этим звездам впору целоваться.
Это воздух древнего славянства.
Это наше детство над Десной.

Нет еще московского Ивана,
и душе заветна и желанна
золотая русская пора.
Он стоит, не зная о Батые,
смотрят ввысь холмы его святые,
золотые реют купола.

Это после будет вор на воре,
а пока живем по вольной воле:
хошь - молись, а хошь - иди в кабак.
Ни опричнин нет, ни канцелярий,
но зато полно господних тварей,
особливо кошек и собак.

От земли веселия и лада
хорошо доплыть до Цареграда
и вкусить от грецкого ума,-
но нигде нет жен милей и кротче,
но хмельны таинственные рощи,
где гудут пчелиные дома.

Так живем в раденьях и забавах.
Шлют в наш Кремль послов своих лукавых
царь индийский да персидский шах.
Пишем во церквах святые лики,
и в Ерусалим идут калики,
и живут подвижники в лесах.

Тени душ витают на погосте,
и горят рябиновые грозди,
и течет под берегом река,
и покой от веры и полыни.
Никакой Империи в помине.
Это просто Средние века.

Для того чтоб речь была хорошей,
надо б горстку соли скоморошьей,
да боюсь пересолить в летах,
потому что - верьте иль не верьте -
будут жарить черти после смерти
скоморохов на сковородах.

И смотрю с холмов на храмы Божьи,
проклинаю все, что будет позже:
братний спор, монголов и Москву,-
и люблю до головокруженья
лепоту и мир богослуженья
и каштанов вещую листву.

1976

* * *

Ночью черниговской с гор араратских,
шерсткой ушей доставая до неба,
чад упасая от милостынь братских,
скачут лошадки Бориса и Глеба.

Плачет Господь с высоты осиянной.
Церкви горят золоченой известкой.
Меч навострил Святополк Окаянный.
Дышат убивцы за каждой березкой.

Еле касаясь камений Синая,
темного бора, воздушного хлеба,
беглою рысью кормильцев спасая,
скачут лошадки Бориса и Глеба.

Путают путь им лукавые черти.
Даль просыпается в россыпях солнца.
Бог не повинен ни в жизни, ни в смерти.
Мук не приявший вовек не спасется.

Киев поникнет, расплещется Волга,
глянет Царьград обреченно и слепо,
как от кровавых очей Святополка
скачут лошадки Бориса и Глеба.

Смертынька ждет их на выжженных пожнях,
нет им пристанища, будет им плохо,
коль не спасет их бездомный художник,
бражник и плужник по имени Леха.

Пусть же вершится веселое чудо,
служится красками звонкая треба,
в райские кущи от здешнего худа
скачут лошадки Бориса и Глеба.

Бог-Вседержитель с лазоревой тверди
ласково стелет под ноженьки путь им.
Бог не повинен ни в жизни, ни в смерти.
Чад убиенных волшбою разбудим.

Ныне и присно по кручам Синая,
по полю русскому в русское небо,
ни колоска под собой не сминая,
скачут лошадки Бориса и Глеба.

1977

МОЦАРТ

У моря ветер камни сыпал горсткой,
ракухи лускал.
Откуда Моцарт осенью приморской
на юге русском?

Он был как свет, не ведавший обмана,
не знавший спеси.
А где еще и слушать 'Дон Жуана',
как не в Одессе?

Придет пора - и я тебе наскучу,
Господня шалость.
Здесь сто племен в одну свалилось кучу
и все смешалось.

Под вольный шум отчаянного груза,
хвальбу и гогот
по образцам отверженного вкуса
схохмился город.

Сбегали к морю пушкинские строки,
овечьи тропы.
Лег на сухом и гулком солнцепеке
шматок Европы.

Здесь ни Растрелли не было, ни Росси,
но в этом тигле
бродяги мира в дань ребячьей грезе
Театр воздвигли.

Над ним громами небо колебалось,
трубили бури,
лишь Моцарт был, как ангел или парус,
дитя лазури.

Он шел, свистя, по пристаням, по дюнам,
с волшбой приятья,
и я не зря о Пушкине подумал:
они как братья.

Я рад ему в налитой Богом сини,
хотя, наверно,
играл оркестр и пели героини
довольно скверно.

Я б не хотел классичнее и строже,
и слава Богу,
что здесь блистают статуи и ложи,
как в ту эпоху.

Душе скитальца музыка желанна,
как сон о лесе,
а где еще и слушать 'Дон Жуана',
как не в Одессе?

Пусть стаи волн кусты и камни мочат,
и гаснут зори,
и чарам жизни радуется Моцарт
на Черном море.

1977

* * *

С Украиной в крови я живу на земле Украины,
и, хоть русским зовусь, потому что по-русски пишу,
на лугах доброты, что ее тополями хранимы,
место есть моему шалашу.

Что мне север с тайгой, что мне юг с наготою нагорий?
Помолюсь облакам, чтобы дождик прошел полосой.
Одуванчик мне брат, а еще молочай и цикорий,
сердце радо ромашке простой.

На исходе тропы, в чернокнижье болот проторенной,
древокрылое диво увидеть очам довелось:
Богом по лугу плыл, окрыленный могучей короной,
впопыхах не осознанный лось.

А когда, утомленный, просил: приласкай и порадуй,
обнимала зарей, и к ногам простирала пруды,
и ложилась травой, и дарила блаженной прохладой
от источника Сковороды.

Вся б история наша сложилась мудрей и бескровней,
если б город престольный, лучась красотой и добром,
не на севере хмуром возвел золоченые кровли,
а над вольным и щедрым Днепром.

О земля Кобзаря, я в закате твоем, как в оправе,
с тополиных страниц на степную полынь обронен.
Пойте всю мою ночь, пойте весело, пойте о славе,
соловьи запорожских времен.

1975

КИЕВ

Ю. Шанину

Без киевского братства
деревьев и церквей
вся жизнь была б гораздо
безродней и мертвей.

В лицо моей царевне,
когда настал черед,
подуло Русью древней
от Золотых ворот.

Здесь дух высок и весок,
и пусть молчат слова:
от врубелевских фресок
светлеет голова.

Идем на зелен берег
над бездной ветряной
дышать в его пещерах
святою стариной.

И юн и древен Киев -
воитель и монах,
смоловший всех батыев
на звонких жерновах.

Таится его норов
в беспамятстве годов,
он светел от соборов
и темен от садов.

Еще он ал от маков,
тюльпанов и гвоздик,-
и Михаил Булгаков
в нем запросто возник.

И, радуясь по-детски,
что домик удался,
строитель Городецкий
в нем делал чудеса...

Весь этот дивный ворох,
стоцветен и стокрыл,
веселый друг филолог
нам яростно дарил.

Брат эллинов и римлян,
античности знаток,
а Киев был им привран,
как водится, чуток.

Я в том не вижу худа,
не мыслю в том вины,
раз в киевское чудо
все души влюблены.

Ведь, если разобраться,
все было бы не так
без киевского братства
ученых и бродяг.

Нас всех не станет вскоре,
как не было вчера,
но вечно будут зори
над кручами Днепра.

И даль бела, как лебедь,
и, далью той дыша,
не может светлой не быть
славянская душа.

1972

НА СМЕРТЬ ЗНАКОМОЙ
СОБАЧКИ ПИФЫ

Принесли в конверте
мизерную весть,
и о малой смерти
мне пришлось прочесть.

Умерла собачка -
не велик урон:
без печали спячка,
пища для ворон...

От какого тифа,
от какой беды
забежала Пифа
в горние сады?

Шерстяная, шустрая...
Горя не смирю,
и, как равный, чувствуя,
с равной говорю.

И в любви, и в робости
я тебе под стать
и хочу подробности
про беду узнать.

Ты была хорошею,
как свеча во мгле,
озорной порошею
стлалась по земле.

В человечьей гадости
лап не замарав,
от собачьей радости
проявляла нрав.

Дай мне лапы добрые
и не будь робка,
вся ты наподобие
светлого клубка...

Если встать на корточки,
разлохматить прядь,
все равно на мордочке
дум не разобрать.

На кого надеяться?
Разлеглась, как пласт,
не облает деревца,
лапки не подаст.

Бедный носик замшевый,
глазоньки в шерсти,-
ах вы, люди, как же вы
не могли спасти?

Злые волки живы,
нет беды на злых,
а веселой Пифы
больше нет в живых...

Умерла собачка,-
не велик урон,-
так возьми заплачь-ка,
что и мы умрем.

Только я, счастливый,
мысль одну храню:
повстречаться с Пифой
в неземном краю.

Я присел на корточки,
чтобы в мире том
до лохматой мордочки
дотянуться лбом.

1979

ФЕЛИКСУ КРИВИНУ

И статуи владык - и статуи Христа -
в сверкании колонн поникшие по нишам.
Не зря ты город львов. Твой лик жесток и пышен.
Грозны твои кресты. Державна красота.

И людно, и светло - а я один в тоске, вишь.
Мир весел и могуч - а я грущу по нем.
Да брось ты свой венок, дай боль твою, Мицкевич,
неужто мы с тобой друг друга не поймем?..

О бедный город лир, на что мне твой обман?
Враждебной красотой зачем ты нас морочишь?
Я верен нищете прадедовских урочищ.
Мне жаль твоей судьбы, ясновельможный пан.

Ты был милей в те дни, когда ты был горбат
и менее богат, но более духовен.
Есть много доброты в тиши твоих часовен.
Лесисты и свежи отрожия Карпат.

По бунтам и балам, шаля, пропрыгал юность,
сто лет сходил с ума по дьявольским губам,-
и бронзовый Иисус уселся, пригорюнясь,
жалеть, а не судить поверивших в обман.

Как горестно смотреть на кровли городские.
Я дань твоим ночам не заплачу ничем.
Ты праздничен и щедр - но что тебе Россия?
Зачем ты нам - такой? И мы тебе - зачем?

Твои века молчат. Что знаю я - прохожий,
про боль твоих камней, случайный и немой?
Лишь помню, как сквозь сон, что был один похожий,
на косточках людских парящий над Невой.

Так стой, разиня рот, молчи, глазами хлопай.
Нам все чужое здесь - и камни, и листва.
Мы в мире сироты, и нет у нас родства
с надменной, набожной и денежной Европой.

1973

ЛЬВОВ

И статуи владык - и статуи Христа -
в сверкании колонн поникшие по нишам.
Не зря ты город львов. Твой лик жесток и пышен.
Грозны твои кресты. Державна красота.

И людно, и светло - а я один в тоске, вишь.
Мир весел и могуч - а я грущу по нем.
Да брось ты свой венок, дай боль твою, Мицкевич,
неужто мы с тобой друг друга не поймем?..

О бедный город лир, на что мне твой обман?
Враждебной красотой зачем ты нас морочишь?
Я верен нищете прадедовских урочищ.
Мне жаль твоей судьбы, ясновельможный пан.

Ты был милей в те дни, когда ты был горбат
и менее богат, но более духовен.
Есть много доброты в тиши твоих часовен.
Лесисты и свежи отрожия Карпат.

По бунтам и балам, шаля, пропрыгал юность,
сто лет сходил с ума по дьявольским губам,-
и бронзовый Иисус уселся, пригорюнясь,
жалеть, а не судить поверивших в обман.

Как горестно смотреть на кровли городские.
Я дань твоим ночам не заплачу ничем.
Ты праздничен и щедр - но что тебе Россия?
Зачем ты нам - такой? И мы тебе - зачем?

Твои века молчат. Что знаю я - прохожий,
про боль твоих камней, случайный и немой?
Лишь помню, как сквозь сон, что был один похожий,
на косточках людских парящий над Невой.

Так стой, разиня рот, молчи, глазами хлопай.
Нам все чужое здесь - и камни, и листва.
Мы в мире сироты, и нет у нас родства
с надменной, набожной и денежной Европой.
1973

КИШИНЕВСКАЯ БАЛЛАДА

Непоседушка я, непоседа,
еду вдаль, засыпаю под стук,-
глядь - стоит на задворках у света
город-пасынок, город-пастух.

Он торгует плодами златыми
и вином - но какого рожна
первобрага надменной латыни
в перебранке базарной слышна?

Сколько жил, не встречались ни разу,
да и с виду совсем как село.
Эким ветром романскую вазу
в молдаванскую глушь занесло!..

Весь в слезах от влюбленных наитий,
от бесовского пламени ал,
не отсюда ль повинный Овидий
кесарийские пятки лизал?

Это пылью покрылось степною,
виноградной повилось лозой.
В черной шапке стоит надо мною
терпкоустый слезящийся зной.

Не сулит ни соблазна, ни чуда,
не дарит ни святынь, ни обнов,
не кишеньем столичного люда
привлекает сердца Кишинев.

Как великий поэт, простодушен,
как ребеночек, трубит в рожок.
Что сегодня у Бога на ужин?
Кукурузная каша, дружок.

Европейцу, наверное, внове,
может быть, в первый раз на веку,
не прося, услыхать в Кишиневе
петушиное кукареку.

В этом пенье, в повозочном скрипе,
с деревенской небритостью щек,
он живет у дорог на отшибе,
мамалыжник, добряк, дурачок.

Доводящийся Риму с Парижем
как-никак речевою родней,
что он скажет пришельцам бесстыжим?
Промолчит, как за божьей броней.

Но не надо особой натуги,
чтоб, увидев, понять не спеша:
в каждом доме и в каждой лачуге
сохранилась живая душа.

На усатом и каменном лике
отразились труды и бои,-
это маленький Штефан Великий
охраняет владенья свои.

А владенья - зеленые скверы
да фонтаны со свежей водой,
где о чем-то 'шу-шу' староверы,
как воробышки перед бедой...

Чаша с пуншем стоит недопита,-
Саша Пушкин - лицейский щегол -
от забав постоялого быта
за косматым искусом ушел.

Не сулила забвенья Земфира,
не шептала немыслимых слов,
только волю одну изъявила,
чтобы спал у холодных костров.

Сон бежит от лица песнопевца,
ночь - для тайны, для ночи - сверчок,
как молдавского красного перца
обжигающий сердце стручок.

Но и сердцу заветная пища,
но и радости нет золотей,
что о вечном поют корневища
под камнями его площадей.

Сколько улочек в городе этом
немощеных, в пыли да в листве,
где, наверно, поется поэтам
как в Эстонии или Литве.

И на каждом старинном порожке,
где старинные люди живут,
умываются умные кошки,
но в свой мир никого не зовут.

Золотушный, пастушеский, сонный,
ты уж в дебрях своих не взыщи,
что орехов ребристые звоны
в снежный край увезут москвичи.

И радушность твоя не таима,
и приветствовать путников рад -
как-никак, а Парижа и Рима
в скифской скуди потерянный брат.

1976

* * *

Н. Смирской

На Павловом Поле, Наташа, на Павловом Поле
мы жили бок о бок, но все это было давно.
Мы стали друзьями, молясь о покое и воле,
но свет их изведать живым на земле не дано.

На Павловом Поле, Наташа, на Павловом Поле
живые деревья подходят к высотным домам,
и воздухом бора сердца исцеляют от боли,
и музыкой Баха возвышенно дороги нам.

На Павловом Поле, Наташа, на Павловом Поле
мы с милой гостили в задумчивом царстве твоем,
от рук твоих добрых отведавши хлеба и соли,
и стало светло нам, и мы побратались втроем.

На Павловом Поле, Наташа, на Павловом Поле
под дружеским кровом мы вдоволь попили вина.
Поставь нам пластинку, давай потолкуем о Бёлле,
Пусть жизнь твоя будет, как русские реки, длинна.

На Павловом Поле, Наташа, на Павловом Поле
мы пили за дружбу, но все это было давно,
и, если остался осадок из грусти и боли,
пусть боль перебродит и грусть превратится в вино.

На Павловом Поле, Наташа, на Павловом Поле
старинная дружба да будет легка на помин,
и в новые годы заради веселых застолий
сойдутся безумцы на праздник твоих именин.

На Павловом Поле, Наташа, на Павловом Поле.

1973

ДУМА НА ПОХМЕЛЬЕ

В ночах мильонозвездых
под гнетом темных гнезд
не веет вольный воздух,
не видно светлых звезд.

В чаду хмельном и спертом,
в обители чумы
политикой и спортом
питаются умы.

Там платят дань заботам,
ведут обидам счет,
все меньше год за годом
нас истина влечет.

Холопам биографий
не снять с нутра оков,
хоть лживей и кровавей,
чем наши, нет богов.

Как желты наши лица,
как праздна наша прыть!
Самим бы исцелиться,-
ан тужимся целить.

Рабы тщеты и фальши,
с апломбом мировым
все с Родины подальше
податься норовим...

Меж тем, пока мы спорим,
так трогательно бел
зацвел по рощам терен,
соловушка запел.

Всей живности хозяин
измучился и сник,
что столько мы не знаем
из музыки и книг.

И маленькие дети
додумались уже,
что есть одно на свете
спасение душе.

Ни горечью сиротства,
ни бунтом, ни гульбой
свобода не берется,
а носится с собой.

Сам дьявол, хоть не скаред,
на пажити чужой
ее нам не подарит,
раз нету за душой...

Нас ангел не разбудит
в день Страшного Суда,
но Вечность есть и будет
сегодня и всегда.

И бабочка ли, куст ли,
словесное ль витье -
в природе и в искусстве
знамения ее.

К твоим шагам, о путник,
да не пристанет ложь,
пока не в косных буднях,
а в Вечности живешь.

Хоть смысл пути неведом,
идти не уклонясь -
все дело только в этом,
да дело не про нас.

И, значит, песня спета,
коль сквозь табачный дым
мы дарственного света
увидеть не хотим.

Что боги наши плохи,
постигнувшим давно,
из собственной эпохи
нам выйти не дано.

На горе многим землям
готовый кануть Рим,
мы разуму не внемлем
и радости не зрим.

Лишь я, поэт кабацкий,-
вишь, глотка здорова,-
верчу заместо цацки
дурацкие слова.

1978

* * *

Я плачу о душе, и стыдно мне, и голо,
и свет во мне скорбит о поздней той поре,
как за моим столом сидел, смеясь, Мыкола
и тихо говорил о попранном добре.

Он - чистое дитя, и вы его не троньте,
перед его костром мы все дерьмо и прах.
Он жизни наши спас и кровь пролил на фронте,
он нашу честь спасет в собачьих лагерях.

На сердце у него ни пролежней, ни пятен,
а нам считать рубли да буркать взаперти.
Да будет проклят мир, где мы долгов не платим.
Остановите век - и дайте мне сойти.

Не дьявол и не рок, а все мы виноваты,
что в семени у нас - когда б хоть гордый! - чад.
И перед чванством лжи молчат лауреаты -
и физики молчат, и лирики молчат.

Чего бояться им - увенчанным и сытым?
А вот поди ж, молчат, как суслики в норе,-
а в памяти моей, смеющийся, сидит он
и с болью говорит о попранном добре...

Нам только б жизнь прожить, нам только б
скорость выжать,
нам только б сон заспать об ангельском крыле -
и некому узнать и некому услышать
мальчишку, что кричит о голом короле.

И Бога пережил - без веры и без тайн,
без кроны и корней - предавший дар и род,
по имени- Иван, по кличке- Ванька-Каин,
великий - и святой - и праведный народ.

Я рад бы все принять и жить в ладу со всеми,
да с ложью круговой душе не по пути.
О, кто там у руля, остановите время,
остановите мир и дайте мне сойти.

1978

НА ВЕЧНУЮ ЖИЗНЬ Л. Е. ПИНСКОГО

Неужели никогда?..
Ни в Москве, ни в Белой Церкви?..
Победила немота?
Светы Божий померкли?

Где младенец? Где пророк?
Где заваривальщик чая?
С дымом шурх под потолок,
человечеству вещая.

Говорун и домосед
малышом из пекла вылез.
От огня его бесед
льды московские дымились.

Стукачи свалились с ног,
уцепились брат за братца:
ни один из них не смог
в мудрой вязи разобраться.

Но, пока не внемлет мир
и записывает пленка,
у него в гостях Шекспир,
а глаза, как у ребенка.

Спорит, брызгая слюной.
Я ж без всякого усилья
за больной его спиной
вижу праведные крылья.

Из заснеженного сна,
из чернот лесоповала
детских снов голубизна
к мертвой совести взывала.

Нисходила благодать.
Сам сиял, мальчишка-прадед.
Должников его считать
у дубов листвы не хватит.

Неуживчив и тяжел,
бросив времени перчатку,
это он меня нашел
и пустил в перепечатку.

Помереть ему? Да ну!
Померещилось - и врете.
В волю, в Вечность, в вышину
он уплыл из плена плоти.

От надзора, от молвы,
для духовного веселья.
Это мы скорей мертвы
без надежд на воскресенье.

Вечный долг наш перед ним,
что со временем не тает,
мы с любовью сохраним.
Век проценты насчитает.

Не мудрец он, а юнец
и ни разу не был взрослым,
над лицом его венец
выткан гномом папиросным.

Не осилить ни огнем,
ни решетками, ни бездной
вечной памяти о нем,
вечной жизни повсеместной.

Кто покойник? Боже мой!
Леонид Ефимыч Пинский?
Он живехоньким живой,
с ним полмира в переписке.

1981

* * *

Я не знаю, пленник и урод,
славного гражданства,
для чего, как я, такому вот
на земле рождаться.

Никому добра я не принес
на земле на этой,
в темном мире не убавил слез,
не прибавил света.

Я не вижу меж добром и злом
зримого предела,
я не знаю в царстве деловом
никакого дела.

Я кричу стихи свои глухим,
как собака вою...
Господи, прими мои грехи,
отпусти на волю.

1980

* * *

Не говорите
русскому про Русь.
Я этой прыти
до смерти боюсь.

В крови без крова
пушкинский пророк
и 'Спас' Рублева
кровию промок.

Венец Иисусов
каплями с висков
стекает в Суздаль,
Новгород и Псков.

А тех соборов
Божью благодать
исчавкал боров
да исшастал тать.

Ты зришь, ты видишь,
хилый херувим,
что зван твой Китеж
именем другим?

Весь мир захлюпав
грязью наших луж,
мы - город Глупов,
свет нетленных душ.

Кичимся ложью,
синие от зим,
и свету Божью
пламенем грозим.

У нас булатны
шлемы и мечи.
За пар баланды
все мы - палачи,

свиные хамы,
силою сильны,-
Двины и Камы
сирые сыны.

И я такой же
праведник в родню,-
холопьей кожи
сроду не сменю.

Как ненавистна,
как немудрена
моя отчизна -
проза Щедрина.

1979

* * *

Как страшно в субботу ходить на работу,
в прилежные игры согбенно играться
и знать, на собраньях смиряя зевоту,
что в тягость душа нам и радостно рабство.

Как страшно, что ложь стала воздухом нашим,
которым мы дышим до смертного часа,
а правду услышим - руками замашем,
что нет у нас Бога, коль имя нам масса.

Как страшно смотреть в пустоглазые рожи,
на улицах наших как страшно сегодня,
как страшно, что, чем за нас платят дороже,
тем дни наши суетней и безысходней.

Как страшно, что все мы, хотя и подстражно,
пьянчуги и воры - и так нам и надо.
Как страшно друг с другом встречаться. Как страшно
с травою и небом вражды и разлада.

Как страшно, поверив, что совесть убита,
блаженно вкушать ядовитые брашна
и всуе вымаливать чуда у быта,
а самое страшное - то, что не страшно.

1976

* * *

Мне снится грусти неземной
язык безустный,
и я ни капли не больной,
а просто грустный.

Не отстраняясь, не боясь,
не мучась ролью,
тоска вселенская слилась
с душевной болью.

Среди иных забот и дел
на тверди серой
я в должный час переболел
мечтой и верой.

Не созерцатель, не злодей,
не нехристь все же,
я не могу любить людей,
прости мне, Боже!

Припав к незримому плечу
ночами злыми,
ничем на свете не хочу
делиться с ними.

Гордыни нет в моих словах -
какая гордость? -
лишь одиночество и страх,
под ними горблюсь.

Душа с землей свое родство
забыть готова,
затем что нету ничего
на ней святого.

Как мало в жизни светлых дней,
как черных много!
Я не могу любить людей,
распявших Бога.

Да смерть - и та - нейдет им впрок,
лишь мясо в яму,-
кто небо нежное обрек
алчбе и сраму.

Покуда смертию не стер
следы от терний,
мне ближе братьев и сестер
мой лес вечерний.

Есть даже и у дикарей
тоска и память.
Скорей бы, Господи, скорей
в безбольность кануть.

Скорей бы, Господи, скорей
от зла и фальши,
от узнаваний и скорбей
отплыть подальше!..

1978

* * *

Я почуял беду и проснулся от горя и смуты,
и заплакал о тех, перед кем в неизвестном долгу,-
и не знаю, как быть, и как годы проходят минуты...
Ах, родные, родные, ну чем я вам всем помогу?

Хоть бы чуда занять у певучих и влюбчивых клавиш,
но не помнит уроков дурная моя голова,
а слова - мы ж не дети,- словами беды не убавишь,
больше тысячи лет, как не Бог нам диктует слова.

О как мучает мозг бытия неразумного скрежет,
как смертельно сосет пустота вседержавных высот.
Век растленен и зол. И ничто на земле не утешит.
Бог не дрогнет на зов. И ничто в небесах не спасет.

И меня обижали - безвинно, взахлеб, не однажды,
и в моем черепке всем скорбям чернота возжена,
но дано вместо счастья мученье таинственной жажды,
и прозренье берез, и склоненных небес тишина.

И спасибо животным, деревьям, цветам и колосьям,
и смиренному Баху, чтоб нам через терньи за ним,-
и прощенье врагам, не затем, чтобы сладко спалось им,
а чтоб стать хоть на миг нам свободней и легче самим.

Еще могут сто раз на позор и на ужас обречь нас,
но, чтоб крохотный светик в потемках сердец не потух,
нам дает свой венок - ничего не поделаешь - Вечность
и все дальше ведет - ничего не поделаешь - Дух.

1978

* * *

Покамест есть охота,
покуда есть друзья,
давайте делать что-то,
иначе жить нельзя.

Ни смысла и ни лада,
и дни как решето,-
и что-то делать надо,
хоть неизвестно что.

Ведь срок летуч и краток,
вся жизнь - в одной горсти,-
так надобно ж в порядок
хоть душу привести.

Давайте что-то делать,
чтоб духу не пропасть,
чтоб не глумилась челядь
и не кичилась власть.

Никто из нас не рыцарь,
не праведник челом,
но можно ли мириться
с неправдою и злом?

Давайте делать что-то
и, черт нас подери,
поставим Дон Кихота
уму в поводыри.

Пусть наша плоть недужна
и безысходна тьма,
но что-то делать нужно,
чтоб не сойти с ума.

Уже и то отрада
у запертых ворот,
что все, чего не надо,
известно наперед.

Решай скорее, кто ты,
на чьей ты стороне,-
обрыдли анекдоты
с похмельем наравне.

Давайте что-то делать,
опомнимся потом,-
стихи мои и те вот
об этом об одном.

За Божий свет в ответе
мы все вину несем.
Неужто все на свете
окончится на сем?

Давайте ж делать то, что
Господь душе велел,
чтоб ей не стало тошно
от наших горьких дел!

1979

* * *

Благодарствую, други мои,
за правдивые лица.
Пусть, светла от взаимной любви,
наша подлинность длится.

Будьте вечно такие, как есть,-
не борцы, не пророки,
просто люди, за совесть и честь
отсидевшие сроки...

Одного я всем сердцем боюсь,
как путаются дети,
что одно скажет правнукам Русь:
как не надо на свете.

Видно, вправду такие чаи,
уголовное время,
что все близкие люди мои -
поголовно евреи...

За молчанье разрозненных дней,
за жестокие версты
обнимите меня посильней,
мои братья и сестры.

Но и все же не дай вам Господь
уезжать из России.
Нам и надо лишь соли щепоть
на хлеба городские.

Нам и надо лишь судеб родство,
понимание взгляда.
А для бренных телес ничего
нам вовеки не надо.

Вместе будет нам в худшие дни
не темно и не тяжко.
Вы одни мне заместо родни,
павлопольская бражка.

Как бы ни были встречи тихи,
скоротечны мгновенья,
я еще напишу вам стихи
о святом нетерпенье.

Я еще позову вас в бои,
только были бы вместе.
Благодарствую, други мои,
за приверженность чести.

Нашей жажде все чаши малы,
все, что есть, вроде чуши.
Благодарствую, други мои,
за правдивые души.

1978

* * *

В. Я. Ладензону

Редко видимся мы, Ладензоны,-
да простит нас за это Аллах,-
отрешенные, как робинзоны,
на тверезых своих островах.

Или дух наш не юн и не вечен,
или в мыслях не стало добра,
что сегодня делиться нам нечем,
как, бывало, делились вчера?

Я не верю в худые заклятья,
не хочу ни затворов, ни стен,
только не размыкайтесь, объятья,
только б не расставаться ни с кем.

И приду еще я, и разуюсь,
и, из дружеской чаши поим,
вновь покоем твоим залюбуюсь
и порадуюсь шуткам твоим.

Наши дни холодны и туманны,
наша кривда нависла тузом.
Не хватило мне брата у мамы.
Будь мне братом, Борис Ладензон.

Назови это вздором и чушью,
только я никогда не пойму,
где предел твоему добродушью,
где он юмору, где он уму,

где он той доброте некрикливой,
что от роду тиха и проста
и венчается русской крапивой
вместо терний Иисуса Христа.

И хоть стали нечастыми встречи,
и хоть мы ни на Вы, ни на ты,
эти встречи - как Божий свечи
в черноте мировой темноты.

Трижды слава таинственной воле,
что добра она к русской земле,
что не в сытости мы и не в холе,
а всего лишь во лжи да во зле.

Век наш короток, мир наш похабен,
с ними рядом брести не резон,
Я один на земле Чичибабин.
Будь мне братом, Борис Ладензон.